СЛОВНИК

тезауруса исторической нарратологии

АВТОНАРРАТИВ имплицитный

АВТОР нарратива

АДРЕСАТ нарратива

Адресат диегетический (эксплицитный)

 

АФФЕКТИВНОСТЬ нарративная

 

ВЕРБАЛИЗАЦИЯ наррации

Иконическая вербализация

Индексальная вербализация

Метаболическая вербализация

Эмблематическая вербализация

 

ГЕТЕРОГЛОССИЯ

ГЕТЕРОНАРРАТИВ (повествование от второго лица)

ГЛОССАЛИЗАЦИЯ

ГОЛОС

ДИЕГЕТИЧЕСКИЙ МИР

Диегетическое время

Диегетическое пространство

Диегетическая система ценностей

 

ДОСТОВЕРНОСТЬ нарративная

ИДЕНТИЧНОСТЬ нарративная

Актор

Индивидуальность

Персонаж

Самость

Характер

 

ИНТРИГА

Кумулятивная интрига

Лиминальная интрига

Перипетийная интрига

Цикличская интрига

ИНТРИГА СЛОВА

 

ИСТОРИЯ нарративная

История вставная

История обрамляющая

 

ИТЕРАТИВНОСТЬ

 

КАРТИНА МИРА нарративная

Вероятностная картина мира

Императивная картина мира

Окказиональная (авантюрная) картина мира

Прецедентная картина мира

 

КОГЕРЕНТНОСТЬ нарративная

ЛОГОС вербализации

МЕТАНАРРАТИВНОСТЬ

МЕТАФИКЦИОНАЛЬНОСТЬ

 

МОДАЛЬНОСТЬ нарративная

Знания модальность

Мнения модальность

Постигания модальность

Убеждения модальность

 

МОТИВИРОВКА нарративная

 

НАРРАТИВ

Алармический нарратив

Фантастический нарратив

 

НАРРАТИВНОСТЬ

 

НАРРАТОР

Аукториальный нарратор («образ автора»)

Вторичный нарратор

Лимитированный нарратор

Ненадежный нарратор

Персонажный нарратор («рассказчик»)

Протеический нарратор (вездесущий и всезнающий)

 

НАРРАЦИЯ

Поэтическая наррация

ПАЛИМПСЕСТ нарративный

ПЕРФОРМАТИВНОСТЬ

ПОВЕСТВОВАНИЕ (композиционная форма речи)

инспективное повествование

интроспективное повествование

итеративное повествование

конспективное повествование

несобственно-прямое повествование («двуголосое»)

ретроспективное повествование

сказовое повествование

экзегетическое повествование

 

СОБЫТИЕ

коммуникативное событие

ментальное событие

референтное событие

 

СОБЫТИЙНОСТЬ

 

СОБЫТИЙНЫЙ опыт

 

СТРАТЕГИЯ нарративная

 

ТОЧКА ЗРЕНИЯ

 

ФИГУРЫ нарративные

Аналепсис

Металепсис

Мизанабим

Пролепсис

Ретардация

Эллипсис нарративый

Энтимема нарративная

 

ФОКАЛИЗАЦИЯ

 

ЭГОНАРРАТИВ

 

ЭПИЗОД

 

ЭТОС нарративности

Этос покоя

Этос долженствования

Этос самоактуализации

Этос солидарности

Schmid Wolf — Dr. Dr. h.c., professor of Slavic Literatures (in particular, the Russian and Czech literature) at the University of Hamburg, Germany (emeritus since 2009). He was the founder of the Narratology Research Group, director of the Interdisciplinary Center for Narratology at the University of Hamburg, and chairman of the European Narratology Network. Co-editor of the Handbook of Narratology (Berlin; New York: De Gruyter, 2009). Slavic scientist, author of the monographs of Russian literature of the 19th century.

E-mail:  wschmid@uni-hamburg.de

Olga Grimova — Candidate of Philology, associate professor in Department of History of Russian Literature, Theory of Literature and criticism of Kuban State University, Krasnodar.

Research interests: modern Russian novel, theory of literature, narratology.

E-mail: astra_vesperia@mail.ru

 

Сведения об авторах

Шмид Вольф — доктор наук, почетный доктор, профессор славистики (в частности, русской  и  чешской   литературы) Гамбургского университета, Германия (эмерит с 2009 г.). Основатель Нарратологической исследовательской группы, руководитель Гамбургского междисциплинарного нарратологического центра и Европейской нарратологической сети (ENN). Один из составителей справочника по нарратологии (Handbook of Narratology. Berlin; New York: De Gruyter, 2009). Славист, автор работ о русской литературе XIX в.

E-mail: wschmid@uni-hamburg.de

 

Гримова Ольга Александровна — кандидат филологических наук; преподаватель кафедры истории русской литературы, теории литературы и критики филологического факультета Кубанского государственного университета (Краснодар).

Научные интересы: теория литературы, история литературы конца XX — начала XXI вв. (современный роман).

E-mail: astra_vesperia@mail.ru

 

 

Ольга А. Гримова (Краснодар)

Организация нарративной интриги в современном романе: основные тенденции

В данной статье предпринимается попытка подвести предварительные итоги работы с  отечественными романными текстами нулевых-десятых годов, которые были проанализированы в аспекте организации повествовательной структуры, и в частности построения нарративной интриги. Напомним, что интрига, как ее определяет Рикер, — основной двигатель читательской заинтересованности, такая конфигурация эпизодов, которая дает истории возможность быть рассказанной и прослеженной [Рикер 2000, 66]. Из четырех исторически сложившихся типов интриг, по-разному конфигурирующих событийность человеческого опыта (рекреативная интрига восстановления нормального хода жизни, маркирующая прецедентную картину мира (далее – КМ), интрига наставления, соотнесенная с императивной КМ, авантюрная интрига, характерная для окказиональной КМ и энигматическая – для вероятностной), три (рекреативная, энигматическая интриги и интрига наставления) могут в современном романе выступать в «сильной позиции», то есть подчинять интриги менее актуальных для данного художественного высказывания типов; авантюрная же интрига во всех рассмотренных нами текстах «субдоминантна», подчиняется более актуальным для оформления опыта современного человека интригам.

Протороманные по своему генезису интриги, разворачивающиеся в рамках прецедентной и императивной картин мира, возникая в современном тексте, как правило, «перестраивают под себя» романную интригу становления героя. В романах Ю.В. Буйды «Синяя кровь» и О.А. Славниковой «2017» протагонист проходит путь личностного формирования, как правило, организованный лиминальной сюжетной схемой, чтобы «дорасти» до предначертанной ему и уже «зашифрованной» в его имени судьбы, хотя такое «дорастание» предполагает и готовность к поединку с предопределением.

В текстах, организуемых императивной картиной мира,  зачастую возникает  ситуация, когда герой живет и действует по законам романной реальности, изображается и оценивается автором как романный, а все процессы, которые протекают как романные, «застывают» в почти не  трансформированных  агиографических либо притчеподобных формах, контурах сюжета. В «Лавре» Е.Г. Водолазкина и «Хоре» М.А. Палей романные интриги как бы вписаны в канву – соответственно – житийной и притчевой: агиография и парабола формируют некую конфигурацию, романно заполняемую.

Очень востребованной в современном романе оказывается энигматическая интрига, коррелирующая с сюжетной схемой, состоящей «в перипетийном чередовании сегментов наррации, приближающих и удаляющих момент проникновения в тайну или утаивания и узнавания, сокрытия и откровения» [Тюпа 2016, 67]. Характерной чертой актуального сегодня романного нарратива является то, что «энергия разгадывания» направляется не столько в русло глобальной субстанциальной энигматики (человек и время, смерть и т.д.), сколько в русло решения проблемы личностной идентификации. Поиск ответов на вопрос «кто я?», наделенный максимально широким спектром коннотаций  (от экзистенциальных и социальных до биологических), задаваемый протагонистом самому себе, и становится главным двигателем читательской заинтересованности в данном типе романа («Авиатор» Е.Г. Водолазкина, «Черная обезьяна» З. Прилепина).

Авантюрная интрига, часто выступающая маркером окказиональной картины мира, как уже отмечалось, не востребована сегодня в роли доминантной: поскольку центральные события зачастую разворачиваются в ментальной либо речевой сферах, курьезное происшествие, на котором фиксирует внимание читателя данная интрига, не может больше претендовать на роль сюжетообразующего, и соответственно, рецептивно значимого. Однако «вторые роли» ей отданы достаточно часто.

Необходимо отметить, что авантюрность в современном тексте часто меняет свою природу, предстает в трансформированном виде. Так, например, детективная загадка, поиск разгадки которой движет определенные сюжетные линии «Синей крови», «Взятия Измаила», «Соловьева и Ларионова», «Черной обезьяны» и др. выступает в роли метонимического заместителя более глобальной тайны, движение к которой организует энигматическую интригу, являющуюся для таких текстов основной. Скажем, в романе Е.Г. Водолазкина «Соловьев и Ларионов» историк Соловьев ведет разыскание, чтобы ответить на вопрос, почему не был расстрелян красными белый генерал, но повествование об этом построено так, что читатель ощущает:  самое главное «расследование» романа направлено на тайну соприкосновения жизни и смерти вообще, а вовсе не на «чудо» выживания конкретного героя.

Сходную переакцентировку претерпевает и авантюрно-любовная интрига, которая еще со времен греческого романа была организована циклической сюжетной схемой «утрата – поиск – обретение». Реализуя данную сюжетику сегодня, роман повествует не столько о буквальных любовных перипетиях или сущности любви в принципе, сколько об утрате и обретении контакта с миром, рассматривая любовный контакт как частный случай такого взаимодействия.

В рамках современного романа  авантюрность концептуально усложняется, авторы уходят от ее внешнесобытийного понимания. Например, в романе Д.Л. Быкова «Остромов, или Ученик чародея» авантюрной является 1. интрига, конфигурирующая события биографии протагониста, 2. интрига, рождающаяся на уровне вербализации наррации об этом герое, и 3. даже та интрига, за счет которой развивается коммуникация нарратора и читателя.

Развитие современного романа, а особенно той его формы, которую можно определить как неомодернистскую, в целом идет по пути усложнения нарративных техник. В этом контексте необходимо особо отметить устойчиво возрастающую значимость различных способов ритмизации повествования. В этом современный роман продолжает осваивать опыт романа символистского с той только разницей, что к собственно метрической ритмизации (по модели «Петербурга» А. Белого) сегодняшние авторы достаточно равнодушны.

Ритмизирующим фактором сейчас может быть чередование итеративных и нарративных фрагментов, как «Лавре», либо нарративных и дескриптивных, как в «Соловьеве и Ларионове» и «Авиаторе» — причем такого рода чередование представляет значимую для названных текстов встречу двух типов отношения к жизни – активно-преобразующего и созерцательного. В результате под вопросом оказывается сам статус романной событийности. Не случайно в одном из ключевых для «Авиатора» эпизодов звучит размышление героя о том, что наиболее значимо: «Для одних событие – Ватерлоо, а для других – вечерняя беседа на кухне. … Ведь это только на первый взгляд кажется, что Ватерлоо и умиротворенная беседа несравнимы, потому что Ватерлоо – это мировая история, а беседа вроде как нет. Но беседа – это событие личной истории, для которой мировая – всего лишь небольшая часть, прелюдия, что ли. Понятно, что при таких обстоятельствах Ватерлоо забудется, в то время как хорошая беседа – никогда» [Водолазкин 2016, 380-381].

В последнем из названных романов мощным средством удержания читательского интереса становится ритмизационное использование целого ряда единиц – от определенных вещей, появление которых «в кадре» маркирует «нужные эпизоды» до обозначений дней недели в дневнике, который ведет герой. Так, из фрагмента, посвященного убийству доносчика, которое совершил протагонист, последовательно изымаются все «воскресения», что особенно значимо в контексте христианских смыслов, важных для романа. Крайне существенна нарративная ритмизация и для таких романов, как «Синяя кровь» (где фрагменты, которые читателю необходимо воспринять как коррелирующие, «помечены» перекликающейся или идентичной цитацией, одинаковым образом организованными перечислительными рядами) и «Черная обезьяна».

Обращение к названному роману З. Прилепина особенно наглядно демонстрирует, как источником читательской заинтересованности постепенно перестает быть конфигурирование событийности, составляющей сюжетную основу текста. В роман вводится детективная интрига (банда «недоростков» совершает жестокие и немотивированные убийства; протагонист ведет журналистское расследование, пытаясь разгадать загадку). Одновременно читателю «подбрасываются» улики, указывающие на ее иллюзорность, точнее на то, что поиск должен быть перенаправлен с внешнего плана (разгадка тайны детей-убийц) на внутренний (разгадка тайны потери себя: когда это происходит? почему? что остается с человеком после такой потери?). Страшная история начинает интерпретироваться как проекция вовне внутреннего ада героя, его ощущения мира как не объяснимого до конца, но при этом сущностно страшного. Художественным «субстратом» (М.Л. Гаспаров) текста оказывается не событие, а состояние, переживаемое героем. Его раскрытию служит целый каскад сложно соотнесенных друг с другом мотивов, «приключения» которых постепенно перенаправляют на себя вектор читательской заинтересованности.

Мотивный каркас романа выстроен по концентрическому принципу. Подобно тому, как в музыкальном произведении одна и та же тема может быть проведена в разных тональностях, в рассматриваемом тексте в рамках разных семантических рядов возникает мотив спуска вниз / осыпания / упадка / деградации, актуализирующий  вновь и вновь, каждый раз на новом уровне основной конструктивный элемент текста – ощущение потерянности, которое «опредмечивается»  в определенный сюжет, систему персонажей и т.д. Распадается тело и предметы, интенсифицируются сюжеты распада: герой утрачивает дом (жену, детей, а затем и квартиру), работу, цель расследования и, наконец – в финале романа – разум. По модели «спуска вниз», деградации строятся и коммуникативные паттерны текста, и даже его диалог с текстами-предшественниками.

Помимо концентрической модели, в соответствии с которой происходит развитие мотива «спуска вниз», в романе использовано еще несколько способов организации сложнейшей мотивной «сетки», обеспечивающей текстовую целостность в условиях сниженной значимости сюжета. Например, восходящая градация, задающая как повышение частотности возникновения определенного мотива, так и его смысловую интенсификацию. В соответствии с этой моделью развивается мотив соприкосновения с грязным, «грязью». Он входит в текст в связке с устойчивыми характеристиками пространства, в котором разворачивается действие, как «жаркого» и «скользкого». Расширение семантики «грязного» подготавливается упоминанием об отсутствии естественных причин его появления: «Я вышел из машины в грязь непонятного происхождения: сильных дождей не было давным-давно» [Прилепин 2016, 67]; физическая «грязь» начинает восприниматься как материализация сущностной  нечистоты, а затем и расплаты за нее: грязь как размокшая земля вызывает «похоронные» ассоциации, актуализирует тему смерти. Сначала такой «ассоциативный сценарий» «обкатывается» на эпизодических персонажах («Неподалеку от метро привычно покачивалась толпа гастарбайтеров, лица как печеные яйца, руки грязные настолько, словно они спят, закапывая ладони в землю. Где ж они могут работать, такие неживые? Все, что можно с ними сделать, — бросить в яму, даже не связывая. И они буду вяло подрыгивать ногами, а кто-то без смысла взмахнет рукой, пока на них лопатой, черными комками…» [Прилепин 2016, 24]), а в одной из последних сцен романа все указанные смыслы связываются непосредственно с главным героем, предваряя трагический финал. «Едва автомобиль скрылся, я сделал шаг и упал. Размазался в грязях. Брюки, руки, щека, живот – всем этим прикоснулся черных каш, но почувствовал, что мало еще, мало. Возился долго, привставал, чертыхался, опять садился – дорога не держала, сбрасывала со скользкого черного крупа. … — С того света, что ли? – спросила бабка и, сощурившись, некоторое время смотрела на меня. – Сам не из могилы вылез?» [Прилепин 2016, 275 — 277].

Развитие мотивики осуществляется  и по модели перерастания мотива в микросюжет. Сначала в поле зрения читателя попадает, казалось бы, незначительное «смысловое пятно», которое в повествование с определенной периодичностью возвращается: например, герой носит цветные носки вместо традиционных черных, его время от времени об этом спрашивают. Он постоянно уходит от ответа, что подогревает не только интерес спрашивающего в диегетическом мире, но и читательский интерес; затем все же рассказывает историю из своей армейской жизни, где черные носки фигурируют как атрибут насилия. В результате «вырастания» мотива в сюжет первый наделяется определенными внесловарными значениями, которые при дальнейшем появлении рассматриваемой единицы в тексте, неизменно актуализируются. Например, когда герой застает у возлюбленной своего давнего недоброжелателя Слатитцева, он фиксирует внимание на  черных носках посетителя, и этот персонаж начинает восприниматься не просто как неприятный, с точки зрения героя, но и как воплощающий насильственное вмешательство внешнего враждебного мира в ту личную сферу протагониста, в которой он надеется найти убежище.

Чрезвычайно ярко такой принцип конфигурирования значимой для текста событийности, когда читательский интерес поддерживается не тем, о чем рассказывается, а тем, как рассказывается, так называемой «интригой слова», проявляется в романах М. Шишкина, когда, как, например, во «Взятии Измаила» остросюжетные (детективные) цепочки обрываются, не будучи доведенными до развязки – не столь важно, чем закончится история, важно, каким будет последнее слово. Зачастую смысл, вырастающий из нарратива, контрастирует у Шишкина со смыслом, артикулируемым на уровне вербализации наррации. Так, роман «Взятие Измаила»  девальвирует русский мир сюжетно и реабилитирует, восстанавливает его словесно.

Тенденция к активизации уровня вербализации наррации объяснима и в контексте большой частоты обращений современной литературы к архаичным, протороманным сюжетным схемам (к сюжетике мифа, сказания, агиографии и т.д.). В таких случаях, как это происходит в «Лавре» Е.Г. Водолазкина, «Синей крови» Ю.В. Буйды, интрига слова работает на более актуальную для современности переакцентировку архаичной сюжетной модели. Так, в последнем из упомянутых романов, где центральной является актуализируемая в мифогенных повествованиях рекреативная интрига восстановления нормального хода жизни, героиня не изначально – как в классическом мифе – совпадает со своей судьбой, а как бы постепенно дорастает до совпадения с ней в процессе разворачивания сюжета, и именно уровень вербализации наррации помогает акцентировать этот значимый для произведения смысл дорастания до предопределения.

В целом же наиболее художественно продуктивной сегодня моделью романного текста нам представляется текст неомодернистской природы, развивающий лучшие традиции прозы Серебряного века, разворачивающий наиболее значимую событийность в ментальной и речевой сферах, предоставляющий пространство для сложного иерархического взаимодействия архаичных, еще протороманных и более современных типов интриг с целью выражения крайне насущного для современности содержания – поиска протагонистом, своеобразным «потерявшимся человеком», своей личностной, социальной, экзистенциальной идентификации.

Литература

Буйда Ю.В.

2011 – Синяя кровь: роман. М., 2011.

Водолазкин  Е.Г.

2009 – Соловьев и Ларионов: роман. М., 2009.

2012 – Лавр: роман. М., 2012.

2016 – Авиатор: роман. М., 2016.

Палей М.А.

2011 – Хор: роман. М., 2011.

Прилепин З.

2011 – Черная обезьяна: роман. М., 2011.

Рикер П.

2000 – Время и рассказ. Т.1. М. – Спб., 2000.

Славникова О.А.

2005 – 2017: роман. М., 2005.

Тюпа В.И.

2016 – Введение в сравнительную нарратологию. М., 2016.

Шишкин М.П.

2000 – Взятие Измаила: роман. М., 2000.

 

 

Вольф Шмид (Гамбург)

O нарративной мотивировке

Понятие «мотивировка» живет в литературоведении странной жизнью. С одной стороны, повсеместно встречаютя суждения о том, мотивирована ли та или иная деталь произведения, а с другой стороны существует большая неоднозначность в отношении того, что подразумевается под мотивировкой. В редких литературоведческих справочниках можно найти соответствующую статью, но в указателях термин «мотивировка» используется довольно часто.

Занятие проблемой мотивировки неизбежно приводит к Аристотелю, основоположнику нарратологии. В «Поэтике» «изображение действия» (μίμησις πράξεως) отождествляется с «мифом» (μῦθος). Этот термин, соответствующий больше понятию «повествуемая история», определяется как «сочетание поступков» (σύνθεσις — или σύστασις — τῶν πραγμάτων; 1450а). Сочетание поступков, как отмечает Аристотель, ставит поэту особые требования: «Начинающие писатели успе­вают скорее в слоге и в изображении характеров, чем в сочетании поступков» (1450а).

В своей «Поэтике» Аристотель создает трезвый, рациональный образ поэта и поэзии. Не платоническим энтузиазмом, божественным вдохновением рождается поэзия, а расчетливым и осознанным созданием моделей возможного. Эти модели руководствуются принципами вероятного (τὸ ἐικός) и необходимого (τὸ ἀναγκαῖον). В этих моделях все компоненты должны быть согласованы друг с другом. Внутренняя согласованность имеет более высокую ценность, чем сходство с внешней действительностью и референциальная вероятность. Xудожественная вероятность может даже противоречить реальной вероятности. Xудожественная вероятность может даже требовать изображения жизненно невозможного и абсурдного, если оно правдиво и способствует художественному эффекту.  Аристотель формулирует это в красивом парадоксе: «Вероятно, что кое-что происходит и вопреки вероятности» (εἰκὸς γὰρ καὶ παρὰ τὸ εἰκὸς γίνεσθαι; 1456a и 1461b). И еще: «В поэтическом произведении предпочтительнее вероятное невозможное [πιθανὸν ἀδύνατον], чем невероятное, хотя и возможное [ἀπίθανον καὶ δυνατόν]» (1461b). В качестве примера Аристотель приводит случай статуи Мития в Аргосе: эта статуя «убила виновника смерти Мития, упав на него в то время, когда он на нее смотрел; подобное кажется случившимся не случайно. Следовательно, подобные истории необходимо будут лучшими [ὥστε ἀνάγκη τοὺς τοιούτους εἶναι καλλίους μύθους]» (1452a).

В художественном произведении, согласно Аристотелю, всё служит для того, чтобы выразить внутренне правдоподобную историю, вызывающую в реципиенте желаемый эффект. В трагедии таким эффектом являются ужас (φόβος) и растроганность (ἔλεος). Тем самым Аристотель основывает функционалистическую кон­цеп­цию. Все акты отбора и комбинации тематических и языковых материалов подчиняются главной функции, которая тесно связана с основополагающей мотивировкой произведения искусства.

В современную эпоху идея нарративной мотивировки основывается на идеале связной, убедительной и правдоподобной истории. На фоне контингентности мировых событий согласованное в своих внутренних отношениях произведение удовлетворяет потребность человека в нахождении смысла. Внутренняя убедительность, гарантирующая смысл, требует со­ответствующего отбора тематических единиц. Здесь мы сталкиваемся с различением происшествий и истории. Эта дихотомия, отсылающая к философии Георга Зиммеля, может быть применена и к порождению художественных нарративов.

В статье «Проблема исторического времени» (1916) Зиммель объясняет, что историк должен проложить «мысленную линию» (ideelle Linie) сквозь бесконечное множество «атомов» определённого отрывка мировых происшествий, чтобы получить такие историографические единицы, как «Семилетняя война» или «Цорндорфская битва». Проложению «мысленной линии» предшествует «абстрактное представление» о том, что знaчимо для данной историографической единицы и что нет. В то время как исторические происшествия сами отличаются «непрерывностью», история о них, по необходимости, является «прерывной».

Подобно тому, как историк пишет свою версию происшествий, отбирая отдельные элементы из того или другого отрывка непрерывной действительности и совмещая их под общим понятием («Семилетняя война»), так и литературный автор создает свой индивидуальный нарратив о повествуемых им вымышленных происшествиях.

Историк и литератор выбирают не только элементы происшествий (т. е. ситуации, персонажи, поступки), но и определенные их свойства. Как и все объекты в реальности, элементы происшествий являются «определёнными» в бесконечном количестве качеств. Как историк, так и литератор долж­ны на каждом шагу решать, какие из свойств того или другого отбираемого из происшествий элемента имеют отношение к повествуемой истории.

Независимо от того, сколько свойств литературный нарратор отбирает, в его нарративе элементы неизбежно остаются в большой неопределенности. Эту неминуемую неопределенность должен устра­нить, по крайней мере частично, читатель, восполняя лакуны и конкретизируя неопределённое. (Основу теории о «кон­­кретизации изображаемых объектов» положил в книге «O po­zna­wa­niu dzieła literackiego» Роман Ингарден [1937].) Итак, неопределенность не является особым литературным приёмом, которым объявляли ее «пророки» Кoн­стaнц­ской школы Ханс-Роберт Яусс и Вольфганг Изер. Неопределенность является неизбежным качеством любого словесного изображения. Уже потому, что объекты в действительности обладают таким количеством свойств, что не могут быть полностью воспроизведены словесным изображением.

Ради мыслительного эксперимента предположим, что утром 25 августа 1758 года перед Цорндорфской битвой, имевшей решающее значение для Семилетней войны, любимая флейта Фридриха Великого была повреждена. Обычно такой факт не входит в «Историю Семилетней войны». Однако вполне может найтись и такой историк, который, выводя из повреждения флейты определённое действие на настроение короля, станет утверждать, что оно оказало существенное влияние на ход боя. В таком случае повреждение флейты станет немаловажным фак­­том истории «Семилетней войны», повествуемой этим историком. Даже если такой историк маловероятен, останется неоспоримым, что существуют совершенно разные истории происшествий, обобщенных в понятии «Семилетняя война». Акцентирование и интерпретация происшествий происходят в значительной степени бла­го­даря индивидуальному отбору элементов и их свойств. Об одном и том же отрывке из мировых происшествий, который подытоживается термином «Семилетняя война», можно создать бесконечное количество историографических историй с разным отбором элементов.

Тот факт, что и историограф создаёт истории, является концепцией недавно умершего американского философа Хейдена Уайта, который описывает деятельность историка как em­plot­ment. Формируя этот термин, Уайт ссылается на русских формалистов и их дихотомию фабула — сюжет. Последнее он переводит как plot. Основной тезис Уайта выражается в подзаголовке немецкого перевода одной из его работ (White 1968): Auch Klio dichtet. «И Клио  [т. е. музa исто­риографии] пишет литературу».

В произведении, воспринимаемом читателем как хорошо сделанное, он предполагает мотивированность отбора как раз имеющихся, а не других элементов и свойств.

Употребляя понятие «мотивировка», многие учёные ссылаются на российскую теорию 1920-х годов, в которой это явление впервые по­лу­чи­ло систематическое отражение. Введённая Шклов­ским и продолженная Эйхенбаумом, категория мотивировки обсуж­далась наиболее широ­ко, но не очень убедительно, в «Теории ли­тературы» Томашевского (см. критику: Martínez 1996, 22; Sternberg 2013, 382–386; Haferland 2016, 23–24).

Томашевский (1925, 147; 1928, 145) определяет мотивировку как «систему приёмов, оправдывающих введение отдельных мотивов и их комплексов». Таким образом, речь идет об обосновании включения тематических единиц в повествуемую историю.

Иной концепции, нежели формалисты придерживается Пропп. В «Морфологии сказки» он объясняет: «Под мотивировками понимаются как причины, так и цели персонажeй, вызывающие их на те или иные поступки» (1928, 88).

Эти два определения образуют широкий диапазон применения поня­тия «мотивировка». Но эти применения отличаются друг от друга. «Мотивировка» у Томашевского относится к деятельности автора, которому важны убедительность изображаемого действия и эстетическое един­ство произведения. Понятие Проппа, однако, относится к герою нарратива, касаясь причин, заставляющих его совершать или не совершать те или иные поступки. Эти два различных значения представляется разумным обозначать разными терминами. О мотивировке следует говорить, если речь идет о созидательной деятельности автора, который стремится придать своему произведению убе­ди­тель­ность и художественное единство. Следует же говорить о мотивации в отношении героя и его побуждений, его психической и эмоциональной активности.

Конечно, мотивировка действия произведения может потребовать определенной мотивации изображаемого персонажа. В романе «Преступление и наказание» мотивация Раскольникова убить процентщицу играет центральную роль в мотивировке действия романа. Тем не менее, эти два термина — мотивировка и мотивация — не совпадают. Автор в процессе создания романа в поисках убедительной мотивировки для всего произведения придавал герою разные мотивации убийства, а сам Раскольников испытывает большие трудности, признаваясь перед Соней Мармеладовой в своих действительных побуждениях. Убедительная мотивировка романа основывается на правильной конструкции мотивации героя.

У Достоевского, разумеется, была мотивация к созданию такого романа. Но не она является предметом наших размышлений. После снятия постструктуралистского запрета говорить об авторе, однако, вопрос о мотивации автора вполне допускается: Что могло убедить Достоевского обвинить своего героя в окончательно выбранной мотивации и тем самым дать сюжету всего романа ту мотивировку, которая характеризует его в окончательной версии? Этот, конечно, небезынте­рeс­ный вопрос, однако, ведет глубоко во внутреннюю биографию реального автора в период создания романа и может быть решён только с помощью психологических спекуляций. Здесь мы оставляем их в стороне.

Мотивировка может быть как причинно-следственной, так и художественной. Этими двумя типами мы ограничим широкий диапазон возможных проявлений мотивировки.

Наша дихотомия причинной и художественной мотивировки име­ет свою предысторию. Уже Фридрих фон Бланкенбург проводит в своей «Попытке о романе» (1774) различие между 1) «необходимостью», действующей в повествуемом мире, и 2) «необходимостью», действующей во всём произведении. Обсуждая аристотелевские категории необходимости и вероятности Бланкенбург проводит различие между «необходимостью персонажа» и «необходимостью поэта». «Необходимость персонажа» он объясняет так: «Я считаю, что действие называется необходимым, если, в зависимости от характера человека и всего его положения с ним ничего другого не может произойти чем то, что происходит на самом деле». «Необходимость поэта» определяется следующими словами: «Я понимаю под необходимостью поэта событие, которое ему необходимо для достижения конечной цели, которую он поставил перед собой в своем творчестве».

Причинная мотивировка включает также те особенные типы мотивировок, которые являются характерными для нарративов предмодернизма и мифических менталитетов. В своей известной работе 1932 года немецкий литературовед Клеменс Луговски ввел термин «Мotivation von hinten» («мотивировка с конца»), основываясь на теории «мифического мышления» Эрнста Кассирера. (Для Луговского понятия «мотивировка» и «мотивация» — сино­ни­мы.) «Мотивировка с конца» Луговского, возникающая главным обра­зом в устных и предмодернистских нарративах, касается «мотивировочного пробела», заполняемого только в окончании истории. События мотивированы не «сначала», а лишь «с конца», определяясь заданной целью, к которой они неминуемо стремятся: «Строгая мотивировка с конца не знает прямой связи между конкретными частями произведения; связь всегда явствует из результата, и поскольку мы в сегодняшний день настроены на подготовительную мотивировку, мы видим лишь отсутствие единства» (Lugowski [1932] 1976, 79).

Понятие «мотивировкa с конца» Луговского было переистолковано не­мец­ким германистом Матиасом Мартинесом, вводящем понятие «финальной», т. е. концевой мотивировки (Martínez 1996, 30–32; 2000). О «финальной мотивировке» идет речь, когда действие мотивировано властвованием неземной силы, божества или судьбы.

Финальная мотивировка существует в культурах, для которых характерны мифическое мышление и представления об исторической эсхатологии. Финальная мотивировка, однако, встречается также в модернистские эпохи, которые ремифизируют мир. Сюда относятся не только древние и религиозные культуры, такие как христианское средневековье, но и более поздние формации со светскими эсхатологиями, такие как «соцреализм». В шедеврах этой социально-педагогической литературной формации действие структурировано явно телеологически и мотивировано целью «светлого будущего». Финальная мотивировка наблюдается и в модернистских нарративах, далеких от педагогики «соцреализма».

В русской литературе одним из примеров этой особой формы мотивировки в нео-мифологическом модернизме является повесть Евгения Замятина «Наводнение» (1930). Здесь мы видим интерференцию или конкуренцию реалистически-причинной и мифически-финальной мотивировок. Интерференция обнаруживается как в мотивации Софьи, так и в мотивировке произведения: убийство бездетной Софьей соперницы, молодой Ганьки – это на реалистическом уровне преступление, которое расследуется полицией. На мифическом же уровне убийство соперницы — это мифическое задание, исполнение которого восполняет пустое чрево Софьи (см. Шмид 1998).

Данный пример показывает, что финальная мотивировка может сосуществовать с причинной мотивировкой. Сосуществование мотивировок приводит к конкуренции форм согласованности, типичной для поэтики модернизма конца XIX— начала XX веков.

Культурные эпохи, в которых доминирует финальная мотивировка, имеют естественную тенденцию к низкой событийности. В мирах, в которых ход повествуемых сюжетов определяется будущим спасением мира, интерпретируемым тем или иным образом, будь то религиозным или социальным, ни­какая открытая событийность развиваться не может. Полная со­бы­тий­ность предполагает свободное действие автономных субъектов в мыслях, словах и поступках. Полная собы­тийность предполагает и риск непредсказуемости конечных последствий умственных и практических действий. «Пересечение границы семантического поля», которое, по мнению Юрия Лотмана (1970, 282), является моделью события, не может предопределяться мифическими образцами или метафизическими идеями. Нарушение норм не может требоваться религиозными заповедями или допускаться ожиданием мирового спасения. Свобода от сакральной или светской эсхатологии, необходимая для открытой событийности, впрочем является причиной того, что вопросы событийности и мотивировки возникли только в эпоху возрождения. Тогда глобальные претензии религии и эсхатологическое мышление начали стираться, а теоцентрическая модель мира постепенно сменилась антропоцентрической.

«Мотивировка с конца» и «финальная мотивировка» отличаются от причинной мотивировки не категориально. Нарративные миры, в которых они возникают, имеют иную онтологию, чем миры, мотиви­ро­ван­ные «сначала», но между финальной и причинной мотивировкой нет той категориальной разницы, которая существует между причинной и художественной мотивировками. Мотивировку «с конца» и «финальную мотивировку» разумно рассматривать как метафизически сформированные варианты причинной мотивировки, в которых направление обоснования меняется и которые основаны на религиозной, предантропоцентрической модели мира.

Mотивировка, по сути, реализуется через отбор элементов из происшествий повествуемой истории. Этот акт отбора Аристотель имеет в виду, определяя миф как «сочетание поступков». Этот часто недооцениваемый акт является не только определяющим для того, что должно произойти в том или другом нарративе, но и для аксиологической точки зрения, порождающей данный нарратив. Без точки зрения не бывает истории или нарратива. В самой действительности не существует отдельных историй, а есть только непрерывный поток неделимых происшествий мировой истории. И наоборот, каждый нарратив подразумевает определенную точку зрения на отрывок из мировой истории, который должен быть изложен в данном нарративе. Таким образом, при отборе элементов из происшествий формируются

  • события данного нарратива,
  • идеологическая или оценочная точка зрения, с которой излагаются эти события, и
  • причинная и художественная мотивировка, которая становится определяющей для данного нарратива.

Отбор элементов и их свойств зависит от оценочных концепций. Георг Зиммель говорит о том, что работе историографа предшествует его «абстрактное представление» о том, что значимо для данной историографической единицы и что нет. За «абстрактным представлени­ем» Зиммеля скрывается определеннoe оценочное суждение, связанное с суждением о причинно-следственной связи. Выбор сделан в поль­зу того, что причинная обусловленность исторического события наи­луч­­шим образом выдвигается на передний план. Аналогичные оценочные акты исполняются и в возникновении лите­ра­тур­ного про­из­ве­де­ния. Подбираются те элементы и свойства, которые лучше всего реализуют данный нарративный проект.

Особым вопросом в литературе является роль приемов. Для порождения emplotment историографического произведения Хейден Уайт использует риторические фигуры. В качестве ведущих фигур Уайт вводит в свою сложную и несколько схематичную систему тропы, такие как метафора, метонимия, синекдоха и ирония. Однако, художественная литература требует более дифференцированного и дина­мич­ного подхода. С точки зрения мотивировки возникает прежде всего вопрос о телеологии: мотивируют ли приёмы введение тематического материала, как утверждал Томашевский, или нао­бо­рот — мотивирует тематический материал применяемые приёмы, как считал Шкловский? До­вольно провокационно формулировал Шкловский ([1921] 1929, 180: в «Трис­траме Шенди» Стерна «осознание формы путем нарушения ее […] составляет содержание романа».

В своей книге «Формальный метод в литературоведении» опровергает тезисы Шкловского Бахтин под именем Медведева, констатируя: «в произведении нет критериев для различения того, что является самоцельным, а что только мотивировкой для ввода данного элемента. Мы можем признать любой элемент самоцельным, и тогда другие, необходимо с ним связанные, окажутся его мотивировкой. С таким же правом мы можем считать только мотивировкой приeмы, как их понимают формалисты, идеологический же материал — самоцелью. С таким же правом можно утверждать, что какое-нибудь слово в стихе выбрано „для рифмы“, как и обратное — что рифма выбрана для ввода данного слова» (Медведев [1928] 1993, 129).

Следовательно важен тот факт, что само произведение не содержит указаний относительно направления, в котором должна быть установлена мотивировка. Решение о направлении мотивировки пол­ностью зависит от того, какие компоненты читатель воспринимает как «конструктивный фактор» (в смысле динамической модели Ты­нянова [1924; 1927]). Конструктивный же фактор всегда предстаёт как мотивированный компонент. «Доминанта» произведения (опять в смысле Ты­нянова) может быть как тематическим, так и фор­маль­ным, а в эволюции жанра, как подчеркивает Тынянов, мотивирующие и мотивированные компоненты могут менять роли. Такой обмен ролями является одним из факторов эволюция литературы.

 

ЛИТЕРАТУРА

Лотман Ю. М.

1970 — Структура художественного текста. М., 1970.

Медведев П. Н. (М. М. Бахтин)

1928 — Формальный метод в литературоведении. М., 1993.

Пропп В. Я.

1928 — Морфологии сказки. М., 1928.

Томашевский Б. В.

1925 — Теория литературы. Л., 1925. 4-ое изд. М./Л., 1928.

Тынянов Ю. Н.

1924 — Литературный факт // Ю. Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 255–270.

1927 —О литературной эволюции. // Ю. Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 270–282.

Шкловский В. Б.

1921 — Пародийный роман. «Тристрам Шенди» Стерна // В. Б. Шкловский. О теории прозы. М., 1929. С. 177–204.

Шмид Вольф

1998 — Орнаментальный текст и мифическое мышление в рассказе Е. И. Замятина «Наводнение» // Шмид В. Проза как поэзия. Пушкин — Достоевский  — Чехов — авангард. СПб, 1998. С. 328– 344.

Blanckenburg, Friedrich von

1774 — Versuch über den Roman. Перепечатка: Stuttgart, 1965.

Cassirer Ernst

1925 — Philosophie der symbolischen Formen. Teil 2: Das mythische Denken. Berlin, 1925.

Haferland, Harald

2016 — Motivierung im Erzähltext. Ein Systematisierungsversuch mit einem Blick auf die Geschichte des Erzählens // Die biologisch-kognitiven Grundlagen narrativer Motivierung / Ed. M. Horváth und K. Mellmann. Münster, 2016. S. 7–46.

Ingarden Roman

1937 — O poznawaniu dzieła lite­rac­kie­go. Lwów 1937. Переработанная немецкая версия: Vom Erkennen des literarischen Kunstwerks. Tübingen, 1968.

Lugowski Clemens

1932 —Die Form der Individualität im Roman. Studien zur inneren Struktur der frühen deutschen Prosaerzählung. Berlin, 1932. Nachdruck: Frank­furt a. M., 1976.

Martínez Matías

1996 — Doppelte Welten. Struktur und Sinn zweideutigen Erzählens. Göt­tingen, 1996.

2000 — Motivierung // Real­lexi­kon der deutschen Literaturwissenschaft / Ed. H. Fricke, J.-D. Müller, K. Weimar. Berlin/New York, 2000. Bd. 2. S. 643–646.

Simmel Georg

1916 — Das Problem der historischen Zeit // G. Simmel. Zur Philosophie der Kunst. Potsdam 1922. S. 152–169.

Sternberg Meir

2013 — Mimesis and Motivation: The Two Faces of Fictional Coherence // Poetics Today. 33. 2013. P. 329–483.

White Hayden

1978 — Tropics of Discourse: Essays in Cultural Criticism. Baltimore, 1978. Нем. перевод: Auch Klio dichtet oder die Fiktion des Faktischen. Studien zur Tropologie des historischen Diskurses. Stuttgart, 1986.

 

 

 

 

 

 

 

 

СВЕДЕНИЯ ОБ АВТОРАХ

Валерий Игоревич Тюпа

Кандидат филологических наук (МГУ, 1974); доктор филологических наук МГУ, 1992). Преподавал в университетах Самары, Львова, Кемерово (где в 1980 открыл кафедру теории литературы), Новосибирска. Стажировался в Сорбонне, преподавал в Польше и Германии. С 1998 является профессором Российского государственного гуманитарного университета в Москве, возглавляет кафедру теоретической и исторической поэтики. Область научных интересов помимо нарратологии охватывает общую теорию литературы, анализ художественного текста, пушкинистику, чеховедение, компаративистику. Главный редактор журнала «Новый филологический вестник», со-редактор международного электронного журнала «Narratorium». Автор многочисленных статей и книг, включая Введение в сравнительную нарратологию (2016) и Лекции по неклассической нарратологии (2018), а также редактор более, чем пятнадцати коллективных изданий, включая Нарратология и компаративистика (М., 2015). 

Вероника Борисовна Зусева-Озкан

Доктор филологических наук (2013, Российский государственный гуманитарный университет), ведущий научный сотрудник Отдела литератур Европы и Америки Новейшего времени ИМЛИ РАН им. А.М. Горького. Член Европейского нарратологического сообщества (ENN). Область научных интересов – теория литературы, историческая поэтика, нарратология, автометарефлексия в литературе, метанаррация и метафикция, жанровая теория, жанр метаромана. Автор монографий: «Поэтика метаромана (“Дар” В. Набокова и “Фальшивомонетчики” А. Жида в контексте литературной традиции»)» (2012), «Историческая поэтика метаромана» (2014) и более 70 научных и литературно-критических публикаций.

Джон Пир

Ph.D., Университет Нью-Йорка (1983), профессор-эмерит в университете Тура, там же был преподавателем английской литературы XIX — XX вв. Научный сотрудник Центра исследований в области языка и искусств (CNRS) в Париже и соруководитель семинара “Современные нарративные исследования” с 2003 г. Область исследовательских интересов связана с междисциплинарным подходом к теории нарратива с опорой на семиотику, теорию сложных систем, интертекстуальность, интермедиальность и анализ дискурса. Соредактор серии «Нарратология» в издательстве De Gruyter и со-основатель (в 2009 г.) Европейского Нарратологического Сообщества (European Narratology Network, (ENN)), президентом которого он был с 2013 по 2015 гг. Автор многочисленных статей, глав монографий и книг, а также (со)редактор более чем пятнадцати коллективных изданий, включая Handbook of Narratology (2e изд. 2014), Emerging Vectors of Narratology (2017), Le formalisme russe cent ans après (2018) и Contemporary French and Francophone Narratology (в печати).

Людмила Владимировна Комуцци

Кандидат филологических наук по специальности «Германские  языки» (Московский педагогический университет имени Ленина, 1993), доктор филологических наук (Саратовский государственный университет, специальность – «Теория языка», 2009). До сентября 2018 года работала заведующей кафедрой английского языка Балашовского института Саратовского государственного университета, где преподавала стилистику, язык англоязычных СМИ и другие дисциплины, в настоящее время работает профессором кафедры иностранных языков Севастопольского государственного университета. Исследовательские интересы связаны с междисциплинарным подходом к теории нарратива с опорой на литературоведение, лингвистику, журналистику. Организатор двух международных конференций – Русский след в нарратологии (Балашов 2012) и Мелодия речи (Балашов 2015), редактор нескольких сборников статей, в том числе сборника «Семиосфера нарратологии» (2013), подготовленного вместе с Х.А. Гарсиа Ландой  (2013). Автор более ста статей, монографий, в том числе главы «Эстетика публицистического нарратива» в коллективной монографии «Эстетика журналистики» (Санкт-Петербург, 2018).

Лариса Евгеньевна Муравьева

Кандидат филологических наук (Москва, 2017), старший преподаватель кафедры междисциплинарных исследований в области языков и литературы Санкт-Петербургского государственного университета. До 2018 г. — преподаватель Национального исследовательского университета «Высшая Школа Экономики — Нижний Новгород». Стипендиат Центра франко-российских исследований (2016); приглашенный исследователь по программе постдокторской мобильности фонда «Дом наук о человеке» (2017; 2018). Автор статей по нарратологии, теории литературы, семиотике, теории кино.

Екатерина Юрьевна Сокрута

Кандидат филологических наук (2012), докторант Института мировой литературы им. А. М. Горького Российской академии наук (РАН), научный сотрудник Российского государственного гуманитарного университета (Москва, Россия), редактор-переводчик журнала “Новый филологический вестник», ответственный секретарь международного электронного журнала «Нарраториум», автор статей по теории литературы, нарратологии, проблемам изучения метанарративных моделей русского и европейского романа.

 

LIST OF CONTRIBUTORS

Valery I. Tiupa

Candidate of Philological Sciences (Moscow State University, 1974) and Doctor of Philology (Moscow State University, 1992). He has taught at universities in Samara, Lvov, Kemerovo (where he opened the Department of Literary Theory in 1980) and Novosibirsk. He trained at the Sorbonne and has taught in Poland and Germany. Since 1998, he has been a professor at the Russian State University for the Humanities in Moscow, where he is Head of the Department of Theoretical and Historical Poetics. Besides narratology, his ​​scientific interests include the general theory of literature, analysis of the literary text, comparative studies, Pushkin and Chekhov. He is also editor-in-chief of the review Novyj filologicheskij vestnik and co-editor of the online international journal Narratorium. Author of numerous articles and of several books, including Introduction to Comparative Narratology (in Russian, 2016) and Readings in Non-classical Narratology (in Russian, 2018), as well as editor of more than fifteen collective works, among them Narratology and Comparative Studies (in Russian, 2015). 

Veronika Zousseva-Özkan 

Doctor of Philology (Russian State University for the Humanities, Moscow, 2013) and senior fellow with the Department of Modern European and American Literatures at the Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Sciences in Moscow. Member of the European Narratology Network (ENN). Research interests: theory of literature, historical poetics, narratology, comparative studies, self-reflexive literature, metanarration and metafiction, genre theory and the meta-novel. Author of two monographs – Poetics of the Meta-novel (“The Gift” by V. Nabokov and “The Counterfeiters” by A. Gide in the Context of Literary Tradition) (2012, in Russian) and Historical Poetics of the Meta-novel (2014, in Russian) – as well as of seventy scientific and critical publications.

John Pier

Ph.D. (New York University, 1983) and Habilitation à diriger des recherches (Besançon, 1987), is an emeritus professor at the University of Tours, where he taught 19th- and 20th-century anglophone literatures. A statutory member of the Centre de recherche sur les arts et le langage (CNRS) in Paris, he has co-directed at this center the seminar “Contemporary Research in Narratology” since 2003. His work bears on transdisciplinary approaches to narrative theory based on semiotics, complexity theory, intertextuality, intermediality and discourse analysis. Co-editor of the collection Narratologia at De Gruyter, he is also the co-founder (in 2009) of the European Narratology Network (ENN), of which he was president from 2013 to 2015. He is the author of numerous scholarly articles and book chapters and has edited or co-edited more than fifteen anthologies, including Théorie du récit. L’apport de la recherche allemande (2007), Handbook of Narratology (2nd ed. 2014), Emerging Vectors of Narratology (2017), Le formalisme russe cent ans après (2018), Jan Mukařovský. Écrits 1928-1946 (2018) and Contemporary French and Francophone Narratology (forthcoming).

Liudmila V. Comuzzi

 Candidate of Philological Sciences in Germanic Languages (Moscow Lenin Pedagogical University, 1993), Doctor of Philology in the theory of language (Saratov University, 2009). Acted as Head of the Department of English at the Balashov Pedagogical Institute until September 2018, where she taught stylistics, the language of anglophone mass media and other subjects. Presently works at Sevastopol University as a professor in the Department of Foreign Languages. Her research area covers multidisciplinary approaches to narrative theory based on literary theory, linguistics and journalism. She has hosted two international conferences: The Russian Trace within Narratology (Balashov, 2012) and Speech Melody (Balashov, 2015). Editor of several anthologies including Semiosphere of Narratology (with J.-Á. García Landa, 2013). She is the author of more than a hundred scholarly articles and of three books as well as of a chapter entitled “Aesthetics of Publicist Narrative” in Aesthetics of Journalism (in Russian, 2018).

Larissa E. Mouravieva

Candidate of Philological Sciences (Moscow City University, 2017). Senior Lecturer, Faculty of Liberal Arts and Sciences at the State University of Saint Petersburg since September 2018. Previously Lecturer at the National Research University Higher School of Economics in Nijni Novgorod, where she taught French literature, semiotics of cinema, semiotics of culture and other subjects. Fellow at the Moscow Center for French and Russian Studies (2016). Laureate of the program for postdoctoral mobility (FMSH, Paris) in 2017 and 2018. Her research bears on literary and narrative theory and on theoretical approaches to film.

Ekaterina Sokrouta

Candidate of Philological Sciences (2012) and doctoral candidate at the A.M. Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Sciences in Moscow. She is a research assistant at the Russian State University for the Humanities in Moscow, editor-translator of the review Novyj filologicheskij vestnik and executive secretary of the online international journal Narratorium. Her published research is in the areas of literary theory and narratology with a particular interest in metanarrative models of the Russian and European novel.

 

ABSTRACTS

ABSTRACTS

Valerij I. Tiupa (Moscow)

France and Russia in Narratological Research

There are long-standing and deep relations with mutual interests and reciprocal influences between French and Russian narratology. The importance for the Russian humanities of narratological works by Roland Barthes, Tzvetan Todorov, Gérard  Genette and, later, Paul Ricœur and contemporary researchers in the human sciences in Russia is well-known. In turn, studies by the Russian formalists, succeeded by Mixail Baxtin, Juri Lotman and Boris Uspenskij, have become highly significant for French narratologists. This article takes a look at the historical differences between narratology and poetics in France and Russia. It is observed that in Russia the transnational convergence between narratological interests can be seen in the common ground shared by Russian analytical poetics and French discourse analysis. The author argues in favor of collaborative research for the construction of a historical narratology based on the principles of the historical poetics first outlined by Aleksandr Veselovskij.

Keywords: historical narratology, poetics, Baxtin, Foucault, Lotman, Ricœur, Uspenskij, Veselovskij

 

Veronika Zousseva-Özkan (Moscow)

Narratology, Historical Poetics and Historical Narratology

This paper discusses the current state of narratology and its prospects and contains arguments in support of historical (or diachronic) narratology. It also suggests that the experience of Russian historical poetics may be useful to develop its methodology. The proposed method is tested using the case of metanarration. It is demonstrated that authorial presence in the inner world of the literary work and metanarrative intrusions appear in the earliest known novels, but as natural and not “artificial” phenomena, that is to say, played with deliberately in the name of some artistic objective. It is only when the urge to play arises and the relation between art and reality is perceived as problematic and controversial that metanarration is transformed into metafiction. Consequently, the meaning and functioning of narrative phenomena are not the same at different epochs; they are determined by major narrative strategies and in turn determine them.

Keywords: historical poetics, historical (diachronic) narratology, metanarration, authorial intrusions, narrative strategies

 

 John PIER (Tours and Paris)

Narrative Theory and Discourse Analysis

One important development in French narratology since the decline of structuralism as it was practiced in the 1960s and 70s can be found in French discourse analysis. Emphasizing discourse in social interaction over structure, discourse analysis regards narrative as one type of discourse among others. Three dimensions of discourse that relate to narrative are singled out: the text linguistic categories of text and discourse, the reformulation of langue and parole in the light of the theory of enunciation and the relations between text and context. The role in narrative analysis of enunciation (Benveniste), speech genres (Baxtin) and the scene of enunciation (Maingueneau) are examined.

Keywords: discourse, text linguistics, speech genres, enunciation

 

Liudmila V. Comuzzi (Balashov)

Rhythm of Composition and Narrative Theory of Translation: Two Possibilities for a Russian-French Dialogue on Narrative

Soviet and French structuralism had an opportunity to establish a dialogue in the 1960s, when Julia Kristeva’s group attended the seminars of the Moscow-Tartu semiotic school and translations of Lotman and his colleagues’ works were published in the journal Tel Quel. Collaboration did not last long, however, due to political and ideological contradictions between the two schools. The first Franco-Russian seminar on narratological transfer has every chance to revive that dialogue. This article offers two possible vectors to boost a transfer of ideas. The first could depart from the traditional poetics of composition to adopt rhythm viewed as a universal law of narrative discourse. A second perspective is to turn toward the narrative theory of translation, an offshoot of postclassical narratology.

Keywords: narrative rhythm, narrative theory of translation, point of view, focalization

 

Larissa E. Mouravieva (Saint Petersburg)

The Transfer of Narratological Concepts: The Russian Adaptation of mise en abyme

Mise en abyme, one of the well-known devices in classical and postclassical narratology, has remained largely unexplored by Russian literary theory. The phenomenon designated by this term was long covered by the principle of text within the text studied by the semioticians of the Moscow-Tartu School. Nevertheless, a growing interest in mise en abyme by Russian literary criticism can be observed in recent years. However, the transfer of this notion has shown a shift of definitions in the new context. This article examines the passage of the concept of mise en abyme from one scientific context to another and offers a few thoughts on the problem of intercultural transfer of narratological terminology.

Keywords: transfer, mise en abyme, text within the text

 

Ekaterina Yu. Sokrouta (Moscow)

Narratological Cartography

This article deals with the mapping out of narrative theories within the context of international narratological research. According to some classifications, there are more than twenty-five varieties of narratology in international mainstream research. Such diversity makes the common understanding of concepts and terminology difficult to achieve and poses difficulties with the translation of texts employing narratological terms from one language to another. Taking as examples the concepts of event and character in Russian and other languages, the author demonstrates how divergences of terminology can lead to misunderstandings in scientific debate. In order to remedy these difficulties, she thus puts forth the idea of an online international comparative dictionary of narratological terms and concepts ​​employed in Russian, French, German and Anglo-American narratologies.

Keywords: comparative narratology, multilingual narratological dictionary, event, character

 

 Екатерина Сокрута (Москва, Россия)

 Нарратологическая картография

 В нашей статье предложена идея создания международного компаративного краткого словаря, включающего самые распространенные нарратологические термины и понятия в разных языках. Отправная точка данного рассуждения такова: следует признать, что нарратология на современном этапе развития представляет собой не единое научное направление, но разнообразный комплекс дисциплин, количество и содержание которых варьируется как в границах избираемых подходов, так и национальных традиций, в которых эти подходы практикуются. Мы представляем, что существуют французская нарратология, немецкая нарратология, русская нарратология и т. д. Можно также вспомнить о более чем двадцати пяти различных нарратологиях в англо-американской традиции, идентифицированных А. Нюннингом некоторое время назад.

Но что мы имеем в виду, когда говорим о существовании целого ряда нарратологических языков? Означает ли это, что представители разных школ и традиций не всегда могут понять друг друга? Чтобы ответить на этот вопрос, следует обратиться к самым актуальным темам нарратологии. Принято считать, что уточнение понятий и определение теоретических границ непосредственно связаны с нарратологическим анализом. Однако существуют многочисленные различия в наших способах понимания даже базовых нарратологических категорий, хотя кажется, что они описываются одними и теми же словами.

Возьмем простой пример: слово характер в русском языке, безусловно, созвучно и отчасти синонимично английскому character в словосочетании narrative character – но только отчасти. В русском языке характер имеет отношение, прежде всего, к внутренней природе, нравственным привычкам человека, а не к действующему в рассказе лицу. Русский характер отличается от английского character и еще сильнее – от французского personage, хоть и заимствует слово. Таков элементарный  пример многих уточнений и сложностей, с которыми сталкивается переводчик, имеющий дело с использованием нарратологической терминологии.

В качестве  более сложного примера обратимся к фундаментальной нарратологической категории события, которая снабжена впечатляющим количеством определений. Вот толкование Питера Хюна, взятое из его статьи для Handbook of Narratology:

«Термин «событие» относится к изменению состояния как к одной из основополагающих черт нарратива. Мы можем различить событие I, общий тип события, который не имеет особых требований, и событие II, тип события, которое удовлетворяет определенным дополнительным условиям. Событие типа I – это любое изменение состояния, явно или неявно представленное в тексте. Изменение состояния квалифицируется как событие типа II, если оно аккредитовано – в интерпретативном, зависящем от контекста решении – с определенными характеристиками, такими как актуальность, неожиданность и необычность». (Hühn 2014 [2009]: 159).

В этом определении ощутимо влияние толкования В. Шмидом концепции события в «Структуре художественного текста» Ю. Лотмана (1977 [1970]). Таким образом, предлагаемое определение категории события приходит к англоязычному читателю через Германию из России.

Дж. Принс характеризует событие в совершенно иных терминах. По его мнению, событие – это «изменение состояния, манифестируемое в дискурсе в процессе сообщения о каком-либо действии или происшествии. Событием может быть действие или акт (в случае, если изменение спровоцировано агенсом: «Мэри открыла окно») или происшествие (в случае, если изменение не вызвано агенсом, а просто случилось: «начался дождь»).   (Prince 2003 [1989]: 28).

Более привычным для русской нарратологии оказывается определение М. Бахтина, который связывает событие с бытием, превращая его со-бытие   или со-предельность, сосуществование. Для Бахтина бытие является изначальным предшествующим всему «уникальным и единственным событием». Однако ничто в мире не может существовать как «вещь в себе», поскольку всё находится в постоянном взаимодействии. Человек совершает поступок, и это приводит к совместному существованию (со-бытию) в его жизни и взаимодействию с миром. Человечество всегда пребывает в состоянии диалога – не только посредством слов, но посредством своих действий при столкновении с различными событиями. Само мироздание взаимодействует с человеческой историей в форме диалога. Вот почему диалогизм так важен – и для философии Бахтина и для его литературной теории.

Собственно бахтинские основания понимания события необходимо учитывать при переводе и дальнейшим использовании термина Бахтина в международных нарратологических исследованиях – как в случае перевода французских, немецких или английских терминов на русский язык. Поскольку это ни в коем случае не единичный пример. Таким образом, это приводит нас к следующему вопросу: можем ли мы найти или создать удобный ресурс для анализа возникающих трудностей и ложных трактовок, возникающих  в процессе перевода нарратологических терминов и понятий с одного языка на другой?

Ярким примером синтетического подхода к изучению и развитию современной нарратологии является международный справочник «Handbook of Narratology», представляющий собой сборник статей, в которых предлагаются не только определения, но фундаментальные концепции и теории связанные с базовыми нарратологическими категориями. Онлайн-версия справочника, дает читателям возможность комментировать все статьи, предлагать дополнения или исправления, а также предлагать редколлегии новые материалы, поддерживая, таким образом, интернациональную дискуссию.

Наше предложение заключается в идее создания небольшого тезауруса с краткими определениями терминов на трех (или более) языках, с учетом особенностей, свойственных каждой национальной традиции. Для вовлечения участников проект требует создания интерактивной многопользовательской платформы с динамической структурой, в которой зарегистрированные пользователи смогут обмениваться комментариями и оставлять сообщения.

Прекрасный пример избираемого подхода – Dictionary of Unnatural Narratology, составленный и отредактированный Яном Альбером, Хенриком Нильсеном, Брайаном Ричардсоном и Стефаном Иверсеном. Этот словарь дает определения только на английском не использует сравнительную парадигму, поскольку это не входит в его изначальную исследовательскую задачу. Цель словаря – предоставить набор критериев для определения и анализа «неестественных нарративов», определяемых как «нарративы, которые покидают пределы реализма или нарушают границы, им обусловленные».

Можно сказать, что цель предлагаемого проекта – создание международного словаря сравнительного определения и анализа нарратологических терминов. Его основная задача состоит в том, чтобы обеспечить всестороннее понимание основных понятий и категорий в компаративной перспективе, дополняющей существующие трактовки. Кроме того, такой словарь позволил бы создать своего рода многоязычную «нарратологическую карту», которая способна отразить взаимодействие и взаимное русской, французской, немецкой и англо-американской нарратологий.

М. Флудерник уже предлагала нечто подобное, говоря о возможности картографировать историю нарратологии, основанную на эволюции различных языковых парадигм: «Один из способов составить карту истории нарратологии – это увидеть, как она воспринимала одну за другой лингвистические парадигмы, появляющиеся в двадцатом веке: структуралистскую (классическая нарратология); генеративную лингвистику (грамматика текста); семантику и прагматику (теория речевых актов, вежливых форм и т.д.); лингвистику текста (анализ разговора и анализ критического дискурса); а теперь и когнитивную лингвистику (когнитивная нарратология)» (Fludernik 2005: 48).

Основной идеей предлагаемого проекта является создание карты современной нарратологии путем выявления взаимных влияний и общих корней в различных национальных традициях, а также базовых научных предпосылок и принципов, лежащих в основе этих традиций. Такой проект представляет значительный интерес не только для нарратологии, но и для развития научного диалога и межкультурных связей.

Чтобы продемонстрировать избранный принцип в действии, достаточно обратиться к истории тех терминов, которые возникают во французской среде под влиянием русских научных направлений: так, как известно, серьезное влияние на развитие многих французских нарратологических концептов оказали работы формалистов: Шкловского, Эйхенбаума, Проппа, лингвистов – в частности, В.Виноградова, представителей философски ориентированного филологического знания – в частности, М.Бахтина.

При ближайшем рассмотрении оказывается, что даже базовые термины трактуются совершенно по-разному.

Приведем два коротких примера. А. Греймас разработал так называемую актантную модель, которая лежит в основе структуры всех нарративов. Согласно этой теории, актант – это не персонаж в традиционном смысле этого слова, но «тот, кто совершает действие или подвержен действию  вне зависимости от всех других условий» (Greimas and Courtés 1979: 3). Эта концепция была сформулирована Греймасом частично благодря синтаксической теории Теснера, но также под влиянием работы В. Проппа «Морфология волшебной сказки» (1968 [1928]), в которой персонажи сгруппированы по «сферам воздействия» (антогонист, даритель, помощник, царевна и т. д.). Исследования Проппа вдохновили не только Греймаса, но и многих других ученых.

Однако Греймас, восприняв идеи Проппа о «сферах действия» дополняет их анализом мифа о царе Эдипе, сделанном Леви-Стросом. На пересечении этих идей лежит понятие «мифемы», выведенное Леви-Строссом из «функций» Проппа: «акт персонажа, определяемый с точки зрения его значения для хода действия» (Propp 1968 [1928]): 21). Однако в русской традиции эти понятия не следуют друг из друга, равно как и не являются взаимодополняющими.

Фактически, Греймас принимет утверждение Проппа о том, что существует общая схема для всех нарративов, но помещает эту схему в другую теоретическую систему, основанную на концепции структуры. Пропп сравнивает фабулы нескольких сотен сказок и создает общую морфологическую модель нарратива. Греймас исходит из идеи, что литература структурирована как язык и что она вся может быть основана на  универсальной лингвистической модели.

Одним из самых значимых элементов его теории оказывается для него «актант» – понятие, которое Греймас предлагает, объединяя в нем пропповские «действующее лицо» и «функции действующего лица». При этом он разграничивает актанта и актора, в то время как в русской традиции наряду с ними используется понятие «персонаж» (Greimas and Courtés 1979: 7–8), в котором разграничиваемые функции снова смешиваются, что приводит к утрате или принципиальному несовпадению персонажа и актора, нарратора, актанта и актора.

Актор определяется как «место сближения и взаимодействия двух синтаксических и семантических компонентов» и заменяет французский термин «персонаж» (Greimas and Courtés 1979: 7–8). Русская традиция, как мы знаем, склоняется к термину «герой» или «персонаж», что приводит к потенциальной путанице и размыванию различий.

Такого рода сложности обуславливают необходимость создания предлагаемого словаря, способного прояснить многочисленные моменты такого рода и способствовать нарратологам в их исследованиях. Кроме того, словарный интернет-ресурс мог бы оказать большую помощь переводчикам, которые, если их не предупреждены о различных значениях и определениях нарратологических терминов и понятий в языках и научных школах, рискуют распространять понятия, искаженные в результате неверного перевода.

Создание интерактивного компаративного словаря, составленного на базе живой коммуникации, обеспечит возможности развития международной нарратологии и исследовательской коммуникации.

 ЛИТЕРАТУРА

Alber, J., Nielsen H.S., Richardson B., Iversen S. (eds.).

Dictionary of Unnatural Narratology. http://projects.au.dk/en/narrativeresearchlab/unnaturalnarratology/dictionaryofunnaturalnarratology/ (доступ 15.06.2018)

Fludernik, M.

2005 — “Histories of Narrative Theory (II): From Structuralism to the Present.” In A Companion to Narrative Theory. Ed. James Phelan and Peter J. Rabinowitz. Malden, MA: Blackwell Publishing Ltd., pp. 36–59.

Greimas, A. J., Courtés, J.

1979 —  Sémiotique. Dictionnaire raisonné de la théorie du langage. Paris: Hachette, 1979.

Hühn, P.

2009 — “Event and Eventfulness.” In Handbook of Narratology, 2nd edition. Ed. Peter Hühn, Jan Christoph Meister, John Pier and Wolf Schmid. Berlin/Boston: Walter De Gruyter, 2009, pp. 159–78. Also available online in the living handbook of narratology at: http://www.lhn.uni-hamburg.de/article/event-and-eventfulness

Лотман, Ю.

1977 [1970] — Структура художественного текста, 1977 [1970].

Prince, G.

2003 [1989] — Dictionary of Narratology, revised edition. Lincoln/London: University of Nebraska Press, 2003 [1989].

Пропп, В.

1968 [1928] — Морфология волшебной сказки, 1968 [1928].

French version
English version

 

 

Лариса Е. Муравьева (Санкт-Петербург, Россия)

О трансфере понятий : mise en abyme в русской адаптации

Современная нарратология неоднократно испытывала необходимость сближения со смежными дисциплинами, но в не меньшей степени и ее собственные инструменты и понятия заимствовались другими науками. Классические и постклассические нарративные исследования стали источником многочисленных междисциплинарных понятий, таких как наррация, фокализация, металепсис, сторителлинг и т.д., однако вопрос вхождения этих терминов в новые контексты заслуживает более пристального внимания. Данная малоизученная тенденция связана с трансфером нарратологических понятий в иные, в том числе, национальные дискурсы.

Существуют различные, зачастую противоположные типы научных заимствований. В первую очередь, заимствуются понятия, которые одновременно присутствуют в двух научных контекстах, но обозначаются различными терминами. Например, во французской, немецкой и русской традициях долгое время существовали термины récit, Erzählung и повествование, обладающие собственными значениями. Однако под влиянием определенных факторов заимствованный термин может вытеснить понятие, принятое в национальном научном обиходе: так, по причине интернационализации нарратологии существительное narratif становится синонимом французскому термину récit, а англицизм нарратив вытесняет русский термин повествование.

Другой тип заимствований связан с ситуацией перехода научного термина в  контекст, где данное явление либо не имело специального обозначения, либо не становилось объектом исследовательской рефлексии. Адаптируясь в новой системе, такой термин способен приобретать и новые значения. Именно в этом случае можно говорить о трансфере в строгом смысле. Этот тип заимствования характеризует переход mise en abyme в российский научный контекст. [Подробнее о проблемах перевода французской терминологии с английского на французский, японский и турецкий см.: Pier, éd. (2012/2014), section V. « Translating Narrative Theory »].

 

К определению трансфера

Принцип трансфера заключается в переходе культурного объекта из одного контекста в другой. Впрочем, этот процесс никогда не протекает без изменений: при перенесении артефакта в новы контекст его значение варьируется; неслучайно Мишель Эспань подчеркивает, что «трансфер — это не перенос, а, скорее, метаморфоза» (Espagne 2013). Если же трансфер затрагивает сферу научного дискурса, то он влечет за собой модификацию изначальных дефиниций понятия. Изучение научных транферов, таким образом, позволяет не только пересмотреть варьирование концептуальных значений, но и поставить вопрос о прозрачности научного дискурса. Одним из нарратологических концептов, который наглядно иллюстрирует этот процесс, становится понятие mise en abyme.

Mise en abyme, нарративная техника, изучавшаяся во французском литературоведении, хорошо известна в английских, немецких и испанских исследованиях, однако долгое время ее обходили стороной русские исследователи. Отсутствие точного перевода (неслучайно Линда Хатчин замечала, что для термина не существует даже английского эквивалента [1984: 53]) безусловно послужило одной из причин, по которой понятие испытало значительные изменения при трансфере. На протяжении ХХ века mise en abyme не переставала вдохновлять как писателей, так и исследователей, каждый из которых пытался сопроводить ее определением, отвечающим его собственным (эстетическим, художественным или научным) целям. Таким образом термин стал расплывчатым. Однако комплекс причин, по которым это понятие осталось почти не замеченным в русской теории литературы, представляется намного более сложным.

 

Mise en abyme : скольжение дефиниций

Под mise en abyme обычно понимают процесс внутренней редупликации в произведении. Люсьен Дэлленбах, признанный теоретик в этой области, определяет фигуру как «любой включенный фрагмент, содержащий отношение подобия с включающим его текстом» (1977: 18). Однако данное толкование, достаточно расплывчатое и допускающее множество интерпретаций, появляется лишь во второй половине ХХ века. Изначально рассматривавшаяся как метафора, характеризующая индивидуально-авторский стиль Андре Жида, mise en abyme постепенно становится одним из ведущих нарратологических понятий. Несмотря на кажущуюся потерю актуальности в последние двадцать лет, понятие вплоть до настоящего времени не перестает вызывать интерес. Здесь представляется необходимым вкратце обрисовать его историю.

Процесс mise en abyme начинает активно изучаться во французской нарратологии после выхода в свет знаменитой книги Л. Дэлленбаха «Зеркальный нарратив: эссе о   mise en abyme» (Le récit spéculaire : essai sur la mise en abyme) в 1977 г. Впрочем, термин был известен в литературной критике задолго до этого, введеный в научный обиход исследователями Андре Жида, такими, как К.-Э. Мани (1952), П. Лафий (1954) и др.  Как подчеркивает Б. Морисет, уже в 1971 году термин был широко распространен:

Мне простят, я надеюсь, краткое упоминание моей собственной роли в этой появившейся недавно узкой области романной критики. Около десяти лет назад на Конгрессе <…> в Коллеж де Франс я делал доклад по «новому роману», где упомянул о присутствии (как я полагаю, достаточно очевидном) в многочисленных романах этой «школы» уменьшенных моделей нарратива, или «mises en abyme», обнаруживающихся в мифах или легендах, портретах, картинах, внутренних пьесах, романах, читаемых одним или несколькими персонажами и т.д. И я, естественно, процитировал ключевой пассаж из Жида <…>.  С тех пор практически везде я встречаю мои примеры и наблюдения и с интересом констатирую, что сюжет набирает вес и обороты (Morissette 1971: 126).

В действительности Дэлленбах стремился упорядочить этот «набирающий вес и обороты сюжет» и дать более точное определение термину,  ставшему чересчур расплывчатым за предшествующие два десятилетия. Разброс дефиниций mise en abyme был масштабным: каждый критик пытался наделить ее своим оперативным значением, поэтому mise en abyme быстро обрастает поливалентными, нередко противоречащими друг другу смыслами. Например, для К.-Э. Мани «это одна из фундаментальных техник, которая позволяет конструировать сверхроман» (Magny 1952 : 269), для Ф. Амона это автоцитация, «текстовая тавтология», процесс, благодаря которому произведение замыкается на себе самом (1976 : 165). Первым, кто заметил «постмодернистский» потенциал приема, был Жан Рикарду. С его точки зрения, благодаря этому рефлексивному приему «нарратив утверждает себя в качестве такового, заявляет о себе как о нарративе и избегает всяческого обскурантизма» (Ricardou 1967: 182). Заимствуя формулировку Морисета, можно сказать, что mise en abyme становится «приправой для любого блюда» (tarte à la crème) (1971) в критике, понятием со множеством определений, отправной точкой для которых является идея внутренней редупликации. Произвольность трактовок данного термина делает его сложным и неточным. При этом сложности в толковании восходят к самому создателю метафоры: еще Андре Жид, не сумев точно объяснить, что он имел в виду под своей излюбленной нарративной техникой, сравнивал ее с «геральдическим процессом,  который состоит в том, что в центре щитка (en abyme) помещается уменьшенное изображение всего щитка» (Gide 1996 [1893] : 171). Кстати, Андре Жид приводит это сравнение всего единожды — на страницах своего «Дневника» в 1893 году (см.: Escobar 2002).

Различные подходы к толкованию mise en abyme вырабатывались не только литературными критиками, но и поколениями авторов, использующих данный нарративный прием после Жида. В течение ХХ века mise en abyme не прекращала эволюционировать. Так, для Жида mise en abyme была креативным источником текста, процессом, с помощью которого автор символизировал свои взаимоотношения с текстом (1996 : 170-71). Иначе обстояло дело с новороманистами, которые осознанно подчеркивали свой разрыв с наследием Жида. В романах Алена Роб-Грийе, Клода Симона или Мишеля Бютора mise en abyme низводится до внутренней редупликации на гиподиегетическом уровне. Американские постмодернисты заходят еще дальше,  практикуя принцип бесконечной редупликации, состоящей из серии гомогенных текстовых фрагментов, вложенных один в другой. В 1980-1990-х гг. специалисты по новой критике выявляют mise en abyme в романах Джона Барта, Уильяма Берроуза, Дорис Лессинг, и т.д., а под сам прием подводят значение бесконечной регрессии, «процесса, сводящегося исключительно к показу собственного порождения» (Gontard 1998 : 41).

Вследствие концептуальных метаморфоз mise en abyme становится амбивалентным термином, интерпретируемым одновременно и в качестве приема постмодернистского нарратива, и в качестве традиционной техники. С одной стороны, mise en abyme рассматривается как признак «новой поэтики» (Gontard 1998), с другой — представляется «такой же древней техникой», как и само искусство наррации (Zaiser 2006). Для одних mise en abyme  — это внутреннее зеркало в произведении, которое отражает структуру целого; для других — акт творения произведения, показанный в самом произведении. Наконец, это и чисто нарративная техника, и символическая процедура, которая, согласно К. Анжеле, является «пространством вымысла, точкой, в которой текст символически раскрывает свой статус литературы как таковой, отличной от реальности» (Angelet 1980 : 9).

Каким же образом этот сложноопределяемый феномен был заимствован русской теорией литературы?

Mise en abyme в русском контексте

В течение долгого времени mise en abyme оставалась маргинальной фигурой для русской теории литературы, лишь эпизодически упоминаясь в некоторых эссе и статьях. Действительно, первое препятствие для трансфера связывается с трудностью перевода. В русском языке (точно так же, как в английском или испанском) не существует точного эквивалента для mise en abyme. К тому же русский язык пользуется кириллицей, что придает латинскому написанию французского выражения экзотический вид. Однако проблемы переводческого порядка не являются единственной причиной, по которой  mise en abyme была неизвестна в России.

Представляется, что mise en abyme остается на периферии русского литературоведения из-за трудности процесса, который охватывает специальные литературные техники, малоизвестные в русской литературе. Если обилие внутренних редупликаций было распространенным явлением в барочной французской литературе, как впоследствии в литературе ХХ века, то иначе дело обстояло с русской традицией, намного реже обращающейся к данному приему.

В действительности, трансфер mise en abyme обусловлен трудностями различного порядка.

Во-первых, лакуна объясняется сложной рецепцией французской литературной теории в советском контексте. Советское литературоведение скептически относилась к структурализму, в рамках которого сформировалась нарратология в 1960-е гг. Нарратологические труды не имели такого значения в СССР, какое они приобрели в тот период на Западе. Первые русские переводы нарратологических изданий выходят в свет только в 1990-2000-е гг. Так, к примеру, «Введение в структурный анализ повествовательных текстов» Ролана Барта (1966) появляется только в 1989 г. в первом русскоязычном издании Барта «Избранные работы. Семиотика. Поэтика». Не менее важным представляется и тот факт, что mise en abyme имела отношение к Андре Жиду, чья репутация после публикации «Возвращение из СССР» (1936) была отрицательной.

Во-вторых, концепция mise en abyme не была заимствована, поскольку в некотором смысле она ассимилировалась с более влиятельным в русском академическом контексте принципом «текста в тексте», разработанном в трудах Московско-Тартуской школы.  С помощью этого понятия ученые-семиотики (Ю.М. Лотман, Б.А. Успенский и др.) старались описать функционирование текстов внутри семиосферы — универсума гетерогенных знаков. В некоторых случаях, по их мнению, эта гетерогенность становилась способом смыслопорождения произведения. «Текст в тексте», как его определяет Лотман, это специфическое риторическое построение, при котором различие в закодированности разных частей текста делается выявленным фактором авторского построения и читательского восприятия текста. Переключение из одной системы семиотического осознания текста в другую на каком-то внутреннем структурном рубеже составляет в этом случае основу генерирования смысла (Лотман 1992: 155).

Иными словами, текст в тексте настаивает на семиотически гетерогенных структурах, которые намеренно возводятся в статус первичной функции текстовой композиции.

Если два концепта — mise en abyme и текст в тексте — и похожи во многих отношениях, важно подчеркнуть, что все же они обозначают конструкции различного порядка. В то время как mise en abyme отсылает к идее семантического «подобия» (Dällenbach), воспроизводимого на различных текстовых уровнях,  то текст в тексте, будучи более широким понятием, обозначает вложение и взаимодействие разнообразных семиотических структур (см.: Муравьева 2016).

В-третьих, как мы уже упоминали, маргинальность исследований, посвященных mise en abyme в России, определяется отсутствием адекватного перевода данного термина. Вхождение понятия в русский контекст наблюдается лишь к 1990 г. Так, к примеру, в книге М.Б. Ямпольского «Память Тиресия: интертекстульность и фильм» (1993) mise en abyme переводится как  «геральдическая конструкция» — выражением, плохо передающим механизм обозначаемого процесса. Другое употребление термина, которое сохраняет оригинальное написание, разрушает процесс трансфера: в самом деле, довольно редки случаи, когда термин на латинице приживается в русской языковой среде.

Последнее замечание относится к тому факту, что mise en abyme становится известна в русском теоретическом дискурсе очень поздно — только к 1990-м гг. Термин, таким образом, приходит в Россию уже нагруженный значениями, которыми его снабдила американская критика, отдалив от изначальных французских трактовок. Mise en abyme отсылает уже не к символической практике создания произведения, как предполагал Андре Жид, а к процессу бесконечного текстового саморазрушения, как это происходило у авторов-постмодернистов.

В последние годы интерес к mise en abyme в России усиливается. Термин все чаще появляется в литературоведческих трудах,  обнаруживаясь в большом количестве литературных текстов и переставая, таким образом, быть «странной» или «экзотической» практикой. Одной из первых попыток исследовать mise en abyme применительно к русской литературе становится статья Карлы Соливетти (2011): в ней итальянская исследовательница анализирует слухи как форму редупликации в поэме Гоголя «Мертвые души». И в самом деле, пересмотр русской литературы позволяет обнаружить немало примеров mise en abyme как у классиков  (А.С. Пушкин, Н.В. Гоголь, Б.Л. Пастернак, В.В. Набоков и др.), так и среди современных писателей (Л.Е. Улицкая, Е.Г. Водолазкин и др.).

Заключение

Можно утверждать, что, несмотря на редукцию значений mise en abyme, в настоящее время термин интегрируется в отечественный литературоведческий контекст. Изменения, которые затронули это понятие при трансфере, заставляют исследователей-нарратологов все чаще возвращаться к его первоистокам. Изучение mise en abyme в контексте русской литературы дает дополнительные возможности для размышлений о применимости концептов к областям, далеких от тех, где он был разработан. В этом аспекте анализ трансфера на терминологическом, концептуальном и сравнительном уровне может послужить плодотворному научному обмену между разными национальными контекстами, а также выявить частные особенности mise en abyme среди ее нарративного многообразия в различных литературных традициях.

ЛИТЕРАТУРА

Лотман, Ю.М.

1992 —  Текст в тексте // Избранные статьи в 3 томах. Том I. Таллин, 1992, с. 148-161.

Муравьева, Л.Е.

2016 — Mise en abyme и текст в тексте // Новый Филологический Вестник, Москва,  № 2(37), 2016, с. 42-52.

Соливетти, К.  

2011 — Сплетня как геральдическая конструкция (mise en abyme) в «Мертвых душах» // Academic Electronic Journal in Slavic Studies. Онлайн-ресурс (дата обращения: 5 февраля 2019). http://sites.utoronto.ca/tsq/30/solivetti30.shtml

Ямпольский, М.Б.

1993 — Память Тиресия: интертекстуальность и кинематограф, Москва, РИК Культура, 1993.

Angelet, C.

1980 — La mise en abyme selon le Journal et la Tentative Amoureuse de Gide // Onze études sur la mise en abyme, Fernand Hallyn (éd.), Gent, Librairie Droz, coll. «Romanicia gandesia», 1980, p. 9-20.

Dällenbach, L.

1977 — Le récit spéculaire: Essai sur la mise en abyme, Paris, Seuil, 1977.

Escobar, M.

2002 — L’abyme différencié : vers une nouvelle approche de la mise en abyme gidienne // Gide et la tentation de la modernité: actes du colloque international de Mulhouse, 25-27 octobre 2001, Robert Kopp et Peter Schnyder (éd.), Paris, Gallimard, 2002, p. 383–390.

Espagne, M.

2013 — La notion de transfert culturel // Revue Sciences/Lettres. En ligne (consulté le 22 janvier 2019) https://journals.openedition.org/rsl/219.

Gide, A.

1996 [1893] —  Journal, Paris, Gallimard, Pléiade, 1996.

Gontard, M.

1998 — Postmodernisme et littérature // Œuvres et critiques, vol. XXIII, Tübingen-Paris, Gunter Narr, 1998, p. 28–48.

Hamon, P.

1976 — Pour un statut sémiologique du personnage // Poétique du récit, Paris, Ėditions du Seuil,  1976, p. 115-167.

Hutcheon, L.

1984 — Narcissistic Narrative: The Metafictional Paradox, New York & London, Methuen, 2nd ed., 1984.

 Lafille, P.

1954 — André Gide romancier, Paris, Hachette, 1954.

Magny, C.-E.

1952 — Histoire du roman français depuis 1918, Paris, Seuil, 1952.

Morrissette, B.

1971 —  Un Héritage d’André Gide: La Duplication Intérieure // Comparative Literature Studies, vol. 8, N° 2, 1971, p. 125–142.

Pier, J.(éd.)

2012/2014 — Narratological Concepts across Languages and Cultures // Amsterdam International Electronic Journal for Cultural Narratology (AJCN), N° 7 – 8, 2012/2014. Consulté le 5 février 2019. http://cf.hum.uva.nl/narratology/

Ricardou, J.

1967 — Problèmes du nouveau roman, Paris, Seuil, 1967.

Zaiser, R.

2006 —  Récit spéculaire et métanarration dans les romans de Sorel, de Scarron et de Furetière //Formes et formations au dix-septième siècle : actes du 37e congrès annuel de la North American Society for Seventeenth-Century French Literature, University of South Carolina, Columbia, 14–16 avril 2005, B. Norman (éd.), Tübingen, G. Narr., 2006, p. 163–171.

French version
English version